Отношение так называемого «второго общества», то есть широкого демократического читателя, к Пушкину демонстрируется Вересаевым в дальнейшем большой подборкой сообщений и фактов. Для представителей «высшего света» эта вдруг проявившаяся народная любовь к Пушкину была особенно неожиданна, поскольку им известно было, насколько затруднен был путь людей из народа к книге, культуре.
Дневник Д. Ф. Фикельмон, ставший, как уже было указано, известен только в наши дни, дает яркое освещение тех же событий: «Все мы видели, как росла и увеличивалась эта гибельная гроза… Большой свет все видел и мог считать, что поведение самого Дантеса было верным доказательством невинности г-жи Пушкиной, но десятки других петербургских обществ, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники и, наконец, его читатели, считали ее виновной и бросали в нее каменья… Мы видели, как начиналась среди нас эта роковая история подобно стольким другим кокетствам, мы видели, как она росла, увеличивалась, становилась мрачнее, сделалась такой горестной, – она должна была бы стать для общества большим и сильным уроком тех последствий, к которым может привести необдуманность друзей, но кто бы воспользовался этим уроком? Никогда, напротив, петербургский свет не был так кокетлив, так легкомыслен, так неосторожен в гостиных, как в эту зиму… Печальна эта зима 1837 года, похитившая у нас Пушкина, друга сердца маменьки» (Исс. и мат., I, с. 348–350; Временник – 1962, с. 32–37).
Об отношении высшего света к дуэли и тому, что за ней последовало, нагляднее всего говорит дневник и письма императрицы Александры Федоровны за 1837 год:
Из дневника
«27 января… Во время раздевания известие о смерти старого великого герцога Шверинского и мне Нике (Николай I. – B. С.) сказал о дуэли между Пушкиным и Дантесом, бросило в дрожь.
28 Января. Плохо спала, разговор с Бенкендорфом, полностью за Дантеса, который, мне кажется, вел себя как благородный рыцарь, Пушкин – как грубый мужик».
Из писем к С. А. Бобринской
«28 января. Нет, нет, Софи, какой конец этой печальной истории между Пушкиным и Дантесом. Один ранен, другой умирает. Что вы скажете? Когда вы узнали? Мне сказали в полночь, я не могла заснуть до 3 часов, мне все время представлялась эта дуэль, две рыдающие сестры, одна жена убийцы другого. Это ужасно, это страшнее, чем все ужасы модных романов. Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну, не оставя ему возможности избежать дуэли. – С его любовью в сердце стрелять в мужа той, которую он любит, убить его, – согласитесь, что это положение превосходит все, что может подсказать воображение о человеческих страданиях, а он умел любить. Его страсть должна была быть глубокой, настоящей. – Сегодня вечером, если вы придете на спектакль, какие мы будем отсутствующие и рассеянные…
30 января. Ваша вчерашняя записка! Такая взволнованная, вызванная потребностью поделиться со мной, потому что мы понимаем друг друга, и, когда сердце содрогается, мы думаем одна о другой. Этот только что угасший Гений, трагический конец гения истинно русского, однако ж иногда и сатанинского, как Байрон. – Эта молодая женщина возле гроба, как Ангел смерти, бледная как мрамор, обвиняющая себя в этой кровавой кончине, и, кто знает, не испытывает ли она рядом с угрызениями совести, помимо своей воли, и другое чувство, которое увеличивает ее страдания. – Бедный Жорж, как он должен был страдать, узнав, что его противник испустил последний вздох. После этого, как ужасный контраст, я должна вам говорить о танцевальном утре, которое я устраиваю завтра, я вас предупреждаю об этом, чтобы Бархат (условное имя фаворита императрицы кавалергарда А. В. Трубецкого, приятеля Дантеса. Цитаты из его мемуаров см. в основном тексте книги. – Прим. ред.) не пропустил и чтобы вы тоже пришли к вечеру.
4 февраля. Итак, длинный разговор с Бархатом о Жорже. Я бы хотела знать, чтобы они уже уехали, отец и сын. – Я знаю теперь все анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное. Я бы очень хотела иметь с вами по поводу всего этого длительный разговор.
19–20 марта. Вчера я забыла вам сказать, что суд над Жоржем уже окончен – разжалован – высылается, как простой солдат на Кавказ, но как иностранец отправляется просто с фельдъегерем до границы, и finis est (конец (лат.). – Прим. ред.). – Это все-таки лучшее, что могло с ним случиться, и вот он за границей, избавленный от всякого другого наказания» (Новый мир, 1962, № 2, с. 212–215, Звезда, 1963, № 9, с. 168–186).
Царское правительство по-своему реагировало на выражение общественного сочувствия Пушкину. Меры, принятые Николаем I, говорят о том, что он опасался событий не менее для него грозных, чем в декабре 1825 г. 1 февраля, когда происходило отпевание в Конюшенной церкви, Николай отдал неожиданный приказ о проведении на другой день военного смотра. На площадь к Зимнему дворцу были вызваны около 60 тысяч кавалерии и пехоты. Императрица в своем дневнике сделала запись на немецком языке: «Итак, полки на площади. Как будто тревога». Царь на следующий день писал брату: «Вчера сюрпризом вывел весь здешний гарнизон в полной походной форме и с обозами и был очень доволен; тем более что никто и не подозревал сего смотра». В приказе Кавалергардскому полку от 1 февраля значилось: «Всему полковому обозу, отправиться из казармы завтра в 10 1/2 утра, под командою фурштатского подпоручика Иванова и следовать через цепной мост, Царицын луг в Конюшенную улицу, где и остановиться». Еще до начала смотра, утром 2 февраля, Николай отдал распоряжение Бенкендорфу о вызове А. И. Тургенева для сопровождения тела Пушкина. «Государю угодно, чтобы завтра в ночь», – записал Тургенев в своем дневнике за 2 февраля. Упрекая шефа жандармов, Жуковский довольно смело указывал ему, что надлежало бы «взять с большей бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком погребении, а не признаваться перед целым обществом, что правительство боится заговора. (…) одним словом, не производить самой (полиции) того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами» (Яшин М. Хроника преддуэльных дней. – Звезда, 1963, № 9, с. 185–187).