...Пьеска Пушкина, так как вообще все, что пишет он о зиме, превосходна; это истинно-русская часть года Пушкину с плеча; не то, что весна, которой он не любит… Я ужасаюсь, как он мало пишет. Если бы что-нибудь у него было большого, поновее после Мазепы и 7 главы (Онегина) (а он мне то и другое читал тому 16 месяцев назад), то верно бы сообщил образчик, ибо Пушкин любит похвастаться.
...Поздно уж было, час двенадцатый, и все мы собрались спать ложиться, как вдруг к нам в ворота постучались, – жили мы тогда на Садовой, в доме Чухина. Бежит ко мне Лукерья, кричит: «Ступай, Таня, гости приехали, слушать хотят». Я только косу расплела и повязала голову белым платком. Такой и выскочила. А в зале у нас четверо приехало, – трое знакомых (потому, наш хор очень любили, и много к нам езжало). Голохвастов, Протасьев-господин и Павел Войнович Нащокин, – очень был он влюблен в Ольгу, которая в нашем же хоре пела. А с ним еще один, небольшой ростом, губы толстые и кудлатый такой… И только он меня увидал, так и помер со смеху, зубы-то белые, большие, так и сверкают. Показывает на меня господам: «поваренок, поваренок!» А на мне, точно, платье красное ситцевое было и платок белый на голове, колпаком, как у поваров. Засмеялась и я, только он мне очень некрасив показался. И сказала я своим подругам по-нашему, по-цыгански: «дыка, дыка, на не лачо, таки вашескери! – Гляди, гляди, как нехорош, точно обезьяна!» Они так и залились. А он приставать: «что ты сказала? что ты сказала?» – «Ничего, – говорю, сказала, что вы надо мною смеетесь, поваренком зовете». А Павел Войнович Нащокин говорит ему: «а вот, Пушкин, послушай, как этот поваренок поет!» А наши все в это время собрались; весь-то наш хор был небольшой, всего семь человек, только голоса отличные были… Главный романс был у меня: «Друг милый, друг милый, сдалека поспеши». Как я его пропела, Пушкин с лежанки скок, – он, как приехал, так и взобрался на лежанку, потому, на дворе холодно было, – и ко мне. Кричит: «радость ты моя, радость моя, извини, что я тебя поваренком назвал, ты бесценная прелесть: не поваренок!»
И стал он с тех пор часто к нам ездить, один даже частенько езжал и как ему вздумается, вечером, а то утром приедет. И все мною одной занимается, петь заставит, а то просто так болтать начнет, и помирает он, хохочет, по-цыгански учится. А мы все читали, как он в стихах цыган кочевых описал. И я много помнила наизусть и раз прочла ему оттуда и говорю: «как это вы хорошо про нашу сестру цыганку написали!» А он опять в смех: «я, говорит, на тебя новую поэму сочиню!» А это утром было, на маслянице, и мороз опять лютый, и он опять на лежанку взобрался. «Хорошо, говорит, тут, – тепло, только есть хочется». А я ему говорю: «тут поблизости харчевня одна есть, отличные блины там пекут, – хотите, пошлю за блинами?» Он с первого раза побрезгал, поморщился. «Харчевня, говорит, грязь», – «Чисто, будьте благонадежны, говорю, сама не стала бы есть». – «Ну, хорошо, посылай, вынул две красненькие, – да вели кстати бутылку шампанского купить». Дядя побежал, все в минуту спроворил, принес блинов, бутылку. Сбежались подруги, и стал нас Пушкин потчевать: на лежанке сидит, на коленях тарелка с блинами – смешной такой, ест да похваливает: «нигде, говорит, таких вкусных блинов не едал!» – шампанское разливает нам по стаканам… Только в это время в приходе к вечерне зазвонили. Он как схватится с лежанки: «ахти мне, кричит, радость моя, из-за тебя забыл, что меня жид-кредитор ждет!» Схватил шляпу и выбежал, как сумасшедший.
...Чрезвычайно любопытны рассказы Нащокина об образе жизни Пушкина в приезды его в Москву, в последние годы его холостой жизни и все годы женатой. Из них видим, как изменились привычки Пушкина, как страсть к светским развлечениям, к разноречивому говору многолюдства, смягчилась в нем потребностями своего угла и семейной жизни. Пушкин казался домоседом. Целые дни проводил он в кругу домашних своего друга на диване, с трубкою во рту и прислушиваясь к простому разговору, в котором дела хозяйственного быта стояли часто на первом плане. Надобны были даже усилия со стороны Нащокина, чтоб заставить Пушкина не прерывать своих знакомств и выезжать. Пушкин следовал советам Нащокина нехотя.
...Пушкин здесь. Как бы ты думал, – его ругают наповал во всех почти журналах. «Северная Пчела» говорит даже, что он картежник, чванится вольнодумством пред чернью, а у знатных ползает, чтобы получить шитый кафтан и проч. Мои отношения к нему прежние, т. е. очень хорошие. Он зовет тебя в Москву: «что не летит этот к нам ворон, здесь для него столько трупов». Мне очень жаль, что эти площадные брани его слишком трогают, как бывало тебя. О, irritabile genus!
Говорят, что он женится на Ушаковой-старшей и заметно степенничает.
...Хомякова научал завести речь с Надоумкой (Н. И. Надеждиным) о романтизме и т. п., чтоб заманить в разговор Пушкина с Надоумкой и внушить ему лучшее мнение; и наоборот, чтоб заставить Надоумку уважать более Пушкина. Вечер был у меня. Говорили более об естественнословных предметах. Смеялись много: «Полевой не сам пишет романы, а Ушаков», – сказал Максимович. План романа Полевой отдал Свиньину. – «А историю-то не от него ли получил?» – сказал Языков. Свиньин вывел в люди Полевого. «Да это не беда», – возразил Максимович. «Как не беда?» – закричали все. Я показывал зверей друг другу весь вечер. – Пушкин кокетничал, как юноша, вышедший только что из пансиона.
Я встретился с Надеждиным у Погодина. Он показался мне весьма простонародным, vulgar, скучен, заносчив, и без всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный.