На пути собирателей Пушкинианы вставали разные препятствия, в том числе и даже прежде всего – предостережение самого Пушкина, которое, конечно, принял во внимание и Вересаев. Речь идет, разумеется, об известнейшем пушкинском суждении из письма П. А. Вяземскому (втор. полов. ноября 1825 г.), где упомянуты мемуары Байрона, уничтоженные сразу же после его смерти. «Зачем жалеешь ты о потере Записок Байрона? чорт с ними! слава богу, что потеряны» – так писал Пушкин. «Многих моих оппонентов, – писал Вересаев, коробит то якобы умаление личности Пушкина, которое должно получиться у читателей вследствие чтения моей книги. И все они дружно цитируют известное письмо Пушкина к Вяземскому по поводу уничтожения Т. Муром интимных записок Байрона»… Теперь мы знаем, что Томас Мур, сам поэт, друг и биограф Байрона, был как раз против уничтожения и он лишь вынужден был присутствовать при этом аутодафе, но сейчас дело не в этом. Внимательнее вчитаемся в строки Пушкина. Но прежде учтем, что в ту же самую пору Пушкин усиленно работал над своими собственными записками, он же интересовался книгой «Беседы Байрона», вышедшей в Париже еще при жизни поэта. Противоречие? Посмотрим, что пишет Пушкин. Выразив, казалось бы, удовлетворение или, по меньшей мере, безразличие по поводу гибели исповеди Байрона, Пушкин продолжает: «Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов. Его бы уличили… а там злоба и клевета снова бы торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением».
Всмотримся в ход мысли Пушкина. Ведь он не против литературной исповеди в принципе, для него весь вопрос в том, как исповедаться… Беда, с точки зрения Пушкина, была бы не в том, что Байрон поведал о себе правду, беда была бы в том, что он бы не сказал правды, «он бы лгал»… И лгал бы не столько сам поэт лично, сколько оказался бы ложным избранный им способ исповедоваться – в прозе. Правда о Байроне содержалась, по мнению Пушкина, в его поэзии. Вся правда? То есть вся та правда, что достойна значения Байрона?
«Мы знаем Байрона довольно, – продолжал Пушкин. – Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции». И вновь возникает если не противоречие, то сложность. Подлинная исповедь Байрона – его стихи. Однако перечисленное здесь Пушкиным, как то, что современники знали о Байроне, собственно, к стихам не относится, во всяком случае, его слава – это не только стихи. К тому же лучших байроновских стихов, написанных в Греции, наиболее пламенных, современники и не знали, эти строки пролежали под спудом более ста лет. Зато участие Байрона в делах греческих повстанцев – героическая драма, за которой мир наблюдал с величайшим вниманием. Пушкин прекрасно понимал значение поэта в целом как явления, присутствующего в обществе, в мире. Он же представлял себе, как никто другой, и всю проблему передачи, запечатления этого присутствия. Нужно ли видеть быт поэта? Этот вопрос ставит в своем письме Пушкин, и далее следуют строки, которые действительно часто цитируются: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы!» Далее следуют строки, которые еще чаще цитируются: «Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе». Будем здесь особенно внимательны. Давая отповедь «толпе», стремящейся унизить поэта, Пушкин проблему соотношения «великого» и «малого» в одной личности не снимает, он подчеркивает, что все это необходимо рассматривать не так, как обычно рассматривается, – иначе! А как? О том, что поиски решения этой проблемы были актуальны для самого Пушкина, свидетельствуют последующие, заключительные строки его письма.
«Писать свои Memoires заманчиво и приятно, – так судит Пушкин, пишущий в это время собственные мемуары. – Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно».
Известно, что автобиографические записки Пушкину пришлось уничтожить. Подумал ли он в тот момент о судьбе бумаг Байрона? Существует, впрочем, мнение, что Пушкин своих записок не уничтожил, во всяком случае, не уничтожил полностью; он их, возможно, рассредоточил по своим различным произведениям – письмам, которые не просто письма, заметкам, критическим статьям и т. п.
Заканчивая письмо, Пушкин говорит: «Презирать – braver – суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно».
Таково это замечательное письмо, которое, оказывается, нельзя цитировать в качестве вето – запрещения заглядывать в жизнь творческого человека. Перед нами, собственно, небольшая, однако очень насыщенная статья, помещенное в письме-эссе о мемуарах, о трудности этого жанра, коварного – и легкого, и сложного в одно и то же время. Сложность в том, чтобы определить, кто кого судит, какова позиция, с которой человек рассматривает себя самого и окружающих. Обо всем, оказывается, можно говорить, признание в чем угодно – не проблема, искренность сама по себе не представляет затруднений. Трудно все это сделать истинным, отвечающим какой-то высшей норме. Поиски этой нормы и есть решающая проблема для Пушкина.
Слово braver Пушкин передал как «презирать», но то же слово означает еще и «бросать вызов». Пушкин не очень жалел о пропаже записок Байрона, потому что предполагал (и не без оснований, насколько по разным сведениям можно судить), что эпатаж публики составлял их главную цель. Не в том заключалось дурное, конечно, что сообщались какие-то интимные подробности (могло ли это смутить Пушкина?), но в том, что презрение к суду людей, по мысли Пушкина, не совмещалось с высшим взглядом на жизненный путь и на свое предназначение.